• Приглашаем посетить наш сайт
    Сологуб (sologub.lit-info.ru)
  • Мои записки для детей моих, а если можно, и для других.
    Часть XIII

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

    XIII

    В январе месяце 1845 года начались мои экзамены. Первый был из всеобщей истории. Перед началом экзамена, Грановский подошел ко мне с упреком, зачем я не приехал к нему и не переговорил насчет вопросов, и просил меня указать ему предметы, о которых я желаю получить вопросы. Я отвечал, что выбрал бы вопросы о реформации; на это Грановский заметил, что предмет - щекотливый, особенно неловко будет трактовать о нем в присутствии Строганова; тогда я отвечал, что если нельзя отвечать о реформации, которой я в недавнее время занимался, то пусть сам назначит вопросы, ибо мне все равно. Он мне назначил первый вопрос из истории Франции о первых Капетингах; второй - из истории Испании - позабыл уже, что именно; касательно же третьего, Грановский предложил вопрос о развитии русской и западной летописи; я заметил, что вопрос мне не нравился; но Грановский настаивал - и я согласился. Причина такого настаивания со стороны Грановского была та, что славянофилы, органом которых в это время был Шевырев, провозглашали, что русская летопись выше западной, ибо в последней выходит наружу личность летописца, тогда как в русской этого вовсе нет; поэтому западным очень хотелось знать, как я решу этот вопрос.

    Моя начитанность в истории, особенно во французской, дала мне возможность, и не приготовившись, отвечать вполне удовлетворительно; Грановский не мог не признать этого, и в отметке написал, что я обнаружил обширную начитанность, но прибавил, что я затрудняюсь в изложении - намек, что у меня нет способности к занятию профессорской кафедры. Второй экзамен был из русской истории; положено было пригласить старoго профессора Погодина; Погодин явился и, не сказавши мне ни слова, задал вопрос: - изложить историю отношений России к Польше с древнейших до последних времен. Я не хочу думать, чтоб вопрос этот был задан злонамеренно; гораздо вероятнее для меня, что вопрос такой был выбран просто по научной беcтактности, которою отличался Погодин. Прежде всего, разумеется, я должен был ответить кратко, ибо говорить подробно - для этого не достало бы целого дня, не только вечера; но, с другой стороны, я должен был показать свои знания в подробностях русской истории. Неприготовленный, не имея возможности, времени обдумать, как выйти из затруднительного положения, я начал бросаться в сторону, чтоб показывать свое знание собственно в русской истории, но Погодин не давал мне этого делать, сейчас же замечал, что я вдаюсь в ненужныe подробности, не идущиe прямо к делу; и таким образом я проболтал целый вечер, протягивая чрез девять веков отношения России к Польше. Да не забудется, что для сколько-нибудь удовлетворительного решения этого вопроса тогда не сделано было ничего, что для этого сделал я же вследствие почти двадцатилетних трудов по неизвестным архивным источникам. Погодин объявил что я отвечал удовлетворительно; но западники провозгласнили, - разумеется, не в заседании, - что вопрос и ответ были гимназические, а не магистерские, и из ответа моего вовсе нельзя заключить о моей способности к занятию профессорской кафедры: заключение совершенно справедливое! Третий экзамен, особенно экзамен из статистики, был совершенно неудачный: Чивилев предложил мне вопрос, которым подробно я именно не успел заняться перед этим - вопрос о русской товговле.

    видясь с Погодиным, я замечал, что он сильно жалеет о своем выходе из университета, и сильно зол на университетское начальство, зачем оно не просило его остаться: "Вот и Шафарик пишет, зачем я так рано оставил университет; вон и Антонский говорит: Рано, рано в отставку!" - пел он мне по вечерам, когда я к нему приезжал. Когда я ему сказал, что уже начал писать диссертацию, именно об Иване III, то он мне сказал на это: "А почему бы вам не заняться окончательным решением вопроса о варягах?" Я отвечал, что считаю вопрос решенным, и нахожу более интереса в позднейших явлениях. Потом он мне однажды заметил: "Что же вы пишете диссертацию, и со мной об ней никогда не поговорите, не посоветуетесь?" Я отвечал: "Я не нахожу приличным советоваться, потому что хорошо ли, дурно ли напишу я диссертацию - она будет моя, а стану советоваться с вами и следовать вашим советам, то она не будет уже вполне моя." - "Что же за беда!" - отвечал Погодин: - "мы так и скажем, что диссертация написана под моим руководством." Я ничего не отвечал на это, но всякий поймет, что затаилось в душе моей после этого разговора. Перед началом экзаменов я как-то зашел к Давыдову, как декану. Давыдов с нахмуренным лицом вдруг спросил меня: "Что же это значит? Михаил Петрович Погодин хочет опять войти в университет: ведь мы имеем вас в виду". Озадаченный этими словами, я отвечал, что ничего не знаю, что это - дело университета: как он решит, так и будет. Давыдов, по природе своей, заподозрил слова мои в неискренности, заподозрил, что у меня с Погодиным стачка, и так как он не любил Погодина по соперничеству в милостях Уварова, и как не любил всех, кто был покрупнее, был очень доволен выходом его из университета, то начал смотреть на меня как на Погодинского клиента, с которым вместе хочет войти и Погодин опять в университет. После неудачного экзамена я пришел к Строганову, не помню, сам ли, или он меня позвал. Он встретил меня жалобами на мой неудачный экзамен. Я рассказал ему прямо причины моей неудачи, прямо объявил, что, имея в виду кафедру русской истории, я счел нелепым, вместо того, чтоб спешить главным, диссертацией, которая должна показать мои права на кафедру пред всей ученой Россий, заниматься статистическими подробностями; что же касается до нелепого вопроса по русской истории, то, конечно, я в нем не виноват. "Экзамен прошел," - продолжал я - "остается диссертация, которую я подам немедленно, - она решит все, а против интриг я действовать не умею." - "Против каких интриг?" - возразил Строганов. "Считаю неприличным," - отвечал я, - "распространяться теперь об этом; если ваше сиятельство еще ничего не знает, то скоро все узнаете: у меня есть соперник - кто - об этом я вам теперь не скажу." Строганов, как видно, знал об интригах Погодина и Шевырева, и очень был рад услыхать от меня, что я смотрю на это дело, как на интригу, против меня направленную; из тона негодования, досады, с которыми я говорил ему об этом, он понял, что я в этой интриге участвовать не могу, не подставляю своих плеч, чтоб внести Погодина в университет. Строганов тотчас переменил тон, стал меня ободрять, повторял, что главное - диссертация, а не экзамен, и мы раcстались очень хорошо.

    время я по-прежнему ни с кем не видался. В четверг на Страстной неделе пошел я гулять, и на Арбате встретился с Грановским и Кавелиным, которые шли куда-то вместе. Грановский с насмешливой улыбкой спросил у меня: "Что же ваша диссертация?" - "Давно подана," - отвечал я, удивленный таким вопросом от секретаря факультета, которым был тогда Грановский. "Как подана?" - возразил Грановский, не изменяя насмешливой улыбки: - "Никто в факультете об ней не знает." Я отвечал, что Давыдов обещал отправить ее к Погодину. "А! это дело другое," - сказал Грановский, и мы с ним раcстались.

    Не помню, на какой неделе после Пасхи я отправился к Погодину и решился сказать ему, чтоб он возвратил, наконец, диссертацию. На эту просьбу мою Погодин отвечал такою речью: "Я долго думал, как объявить вам мое мнение о вашей диссертации, ибо я чувствую, как тяжело должно быть для вас на первый раз при первом опыте выслушать отзыв нелестный: диссертация ваша, как магистерская диссертация, очень хороша, но как профессорская - вполне неудовлетворительна; приступ блестящий, правда, есть новое, чем я и сам воспользуюсь, но в изложении нет перспективы, точно так, как в сочинениях Беляева; повторяю: труд прекрасный, как магистерская диссертация, но как профессорская - не годится." - "Михайло Петрович," - отвечал я, - "о профессорской диссертации тут и речи быть не может; моя цель - кончить поскорей с магистерством и ехать в Петербург, искать места. Если вы находите, что диссертация, как магистерская, удовлетворительна, то сделайте одолжениe, напишите это, чтоб после факультет вас уже более не беcпокоил." Погодин стал отнекиваться, говорил, что подпишет просто - читал; но дело было для меня слишком важно, и видел я очень ясно, с каким человеком имею дело, а потому я настаивал: "Если вы говорите прямо, что диссертация удовлетворительна, то почему вы не хотите этого написать?" Погодин уступил и написал на диссертации: "Читал и одобряю." Чувство радости, что выручил наконец диссертацию, боролось во мне с чувством негодования, когда я вырвался от Погодина и шел по Девичьему Полю домой (жил я тогда по-прежнему у отца на Стоженке, в коммерческом училище). Но гораздо более должно было удивляться глупости этого человека, который не умел скрыть своей мысли, своего желания: "Диссертация, как магистерская, хороша, а как профессорская - не годится"; это значило уже слишком ясно: "магистром-то ты будь, пожалуй, а профессором-то погоди, - я хочу сам быть на этом месте; а ты, если пойдешь ко мне в мальчики, то будешь адъюнктом." Повторять в мыслях последнее я имел право: прежде как-то зашел у нас разговор с Погодиным об адъюнктстве, и он прямо высказал мне, что под этим разумеет: "Вот, если бы я был опять профессором, а вы у меня - адъюнктом, то мы бы устроили так: когда бы мне не поздоровилось или так почему-нибудь я не был бы расположен читать, то я бы дал вам знать, о чем следует читать, и вы бы эту лекцию прочли за меня." Зная характер Погодина, его громадное высокомерие, властолюбие и отсутствие деликатности в обращении с низшими, зависимыми людьми, я видел, какое страшное рабство предстояло мне, и, разумеется, никак не мог согласиться на подобные отношения.

    На другой день поутру я отвез диссертацию опять к Давыдову, который передал ее Грановскому. Грановский, не считая себя судьею в деле, передал ее Кавелину, чтобы тот сказал о ней свое мнение. Кавелин прочел и, по впечатлительности своей, восплясал от радости, найдя в ней совершенно противное славянофильскому образу мыслей. Он объявил Грановскому и всем своим то, что после объявил печатно в "Отечественных Записках", а именно то, что диссертация моя составляет эпоху в науке, вследствие чего вся западная партия обратилась ко мне с распростертыми объятиями. Когда я приехал к Грановскому за диссертацией, то он встретил меня комплиментами и прямо объявил, что свое суждение основывает на суждении Кавелина. "Ну, а что Погодин говорит о диссертации?" - спросил меня Грановский. Я передал ему знаменитые слова об отношении диссертации к магистерству и профессорству.

    приятнее было слышать ему, что диссертация моя не славянофильская и даже антиславянофильская, что Погодин интриговал, что можно дать щелчок этому антипатичному господину и заменить его в университете человеком достойным. Когда я пришел к нему, то он сказал, чтоб я готовился к лекциям, что я, разумеется, не преминул исполнить. Но при таком приятном виде на будущее, которое мне открывалось, отношения к Погодину меня страшно тяготили: я еще не успел на него тогда озлиться; успех дела, приятное чувство, которое наполняло мою душу, выгоняло из нее злость; я не считал себя вправе вдруг порвать все сношения с человеком за то только, что он объявил мою диссертацию недостойной профессорской кафедры. Но если не порвать, то тяжело с ним видеться: дело было ясно, что он хотел сам получить обратно кафедру, но что Строганов и западные противопоставляют меня ему, что я делаюсь орудием в руках его врагов, или, по крайней мере, он должен смотреть на меня так. Чтоб выйти, по крайней мере на время, из такого неприятнoго положения, я решился действовать прямо и открыто: пошел к Погодину и сказал ему, что я знаю, что он хочет занять опять кафедру русской истории, но что Строганов велел мне приготовляться к лекциям, и потому пусть он, Погодин, принимает свои меры. Погодин отвечал мне: "Не знаю, чего хочет Строганов? Хочет ли он, чтоб вы были при мне адъюнктом, или при ком-нибудь другом? Слышал я, что он думал о переводе сюда Иванова из Казани; может быть, он хочет, чтобы вы при Иванове были адъюнктом." Это была новая гадость со стороны Погодина, которому хотелось колоть меня тем, что, во всяком случае, с ним ли, с другим ли, но я могу быть только адъюнктом. Вообще, свидание было очень сухо; я видел ясно, что моя открытость не помогла, что добром не кончить с этим человеком. Зашел я к нему еще раз - прием еще суше. Между тем, июль месяц подходил к концу: 29 июля, в пятницу, Давыдов собрал факультет и объявил, что в нем находятся две вакантные кафедры, кафедра философии и кафедра русской истории, и что попечитель предлагает двоих кандидатов: для первой - Каткова, а для второй - Соловьева; как думает факультет об этих лицах? Относительно Каткова выбор был единогласен; но когда дело дошло до меня, то Шевырев объявил, что странно будет факультету выбирать на такую важную кафедру молодого, ничем неизвестного человека, когда знаменитый ученый М. П. Погодин, чувствуя, что его здоровье поправилось, желает опять занять прежнюю кафедру. Начался спор; все остальные члены факультета были за меня, и наконец порешили на том, что меня выбрать, а декану Давыдову поручить снестись с Погодиным, на каких условиях он хочет опять читать в университете. Давыдов, которому так не хотелось впустить Погодина опять в университет, опираясь на несогласие попечителя и факультета, предложил Погодину, что он может читать в университете без всякого вознаграждения и без всякого оффициальнoго значения, как приват-доцент, - для желающих. Погодин отвечал на это предложение грубым письмом в факультет, и тем дело кончилось.

    в себе обзор всей русской истории, произвели благоприятное впечатление. Грановский, пользовавшийся большим авторитетом, сказал: "Мы все вступили на кафедры учениками, а Соловьев вступил уже мастером своей науки". Понятно, какое значение имели для меня на первых порах эти слова; ими Грановский привязал меня к себе навсегда, на всю жизнь счел я себя ему обязанным. Строганов, слыша одобрения, сказал: "Дай Бог, чтоб Погодин кончил так, как этот начал". В октябре был мой диспут. Приехал Погодин и учинил неслыханное дело: предложивши возражения, он объявил, что ответов моих на свои возражения он не хочет и не обратит на них никакого внимания, что он приехал не затем, чтоб спорить со мной, а только изложить свое мнение насчет диссертации: приступ блестящий, но главное положение о новом порядке вещей на севере вследствие преобладания новых городов над старыми - неверно. Давыдов, обратясь ко мне, сказал, что хотя Михаил Петрович и не хочет слушать моих ответов, но, по порядку, заведенному на диспутах, я должен защищаться, и я начал опровергать возражение Погодина, что было мне очень неудобно, ибо возражение это было предложено голословно; говоря, я обращался не к Погодину, но ко всем присутствующим. Потом возражали: Грановский, Бодянский, Кавелин, Калачов, Давыдов, Шевырев. Грановский возразил не помню что, что-то пустое, ибо он, несчастный, вовсе не зная русской истории, обязан был возражать как оффициальный оппонент. Бодянский, чтоб насолить Погодину, с которым он перед тем поругался, превознес мою диссертацию до небес; Кавелин заметил что-то насчет судебного значения веча; что возражал Калачов - я не понял: это уже мое несчастие - никогда не понимать Калачова; Давыдов спросил, зачем я не распространился о значении владыки в Новгороде? Шевырев - зачем я не упомянул о Карамзине, ибо сей великий историк, как выразился ритор, усеял свою историю плодотворными мыслями, которыe нам стоит только подбирать и развивать. Наконец, диспут кончился со славою для меня.

    "История отношений между русскими князьями Рюрикова дома", которую на вакации 1846 года приготовил к печати. Между тем, первая диссертация о Новгороде доставила мне ученую известность, оправдала выбор университета; Кавелин в "Отечественных Записках" объявил, что она составляет эпоху в русской исторической литературе. Были недовольные моим успехом, но еще молчали; молчал Погодин печатно, но действовал министр Уваров: ему досадно было, что его клиент Погодин обойден, и Строганов поместил своего, да что еще хуже - порядочного человека, который делает честь его выбору. Мелкодушие Уварова обнаружилось тотчас же: по окончании моего диспута, Строганов представил меня и Каткова в адъюнкты, как магистров: Уваров утвердил Каткова адъюнктом, а меня - исправляющим должность адъюнкта, ибо Катков не был Строгановский, подобно мне, и вступал в университет, не отстраняя никого Уваровского. Мне было очень досадно; так же досадно, как неполучение первого кандидатства; это была первая неудача по службе, начало держания меня в черном теле, непризнание моих трудов, что преследует меня до сих пор. Но, "Господи; Ты сохраниши мя и соблюдеши от рода сего и до век!" В моей досаде я много утешился; когда, вследствие утверждения моего, в декабре месяце я получил жалованье за четыре месяца с начала курса, - первое жалованье, и как оно было мне нужно! Из-за границы я привез с собою несколько денег, которыe употребил на заведение маленькой, необходимой для меня библиотеки по русской истории; но надобно было жить целый год без жалованья; я взял один урок, только один, чтоб не развлекаться; но к осени, именно, когда нужно было начинать лекции, печатать диссертацию, шить мундирный фрак, денег у меня не было, ибо урок прекратился вступлением моего воспитанника в университет. Я принужден был идти к Строганову и занять у него 300 рублей ассиганциями, на что и была напечатана диссертация. Строганов, увидев из этого, что я нуждаюсь, предложил мне давать уроки из русской истории его сыну, приготовлявшемуся в университет. Этим я жил до декабря, то есть, на это я покупал книги, имея квартиру и стол даром у отца; получение жалованья в декабре особенно обрадовало меня, потому что я мог отдать долг Строганову.

    В конце года (1845) я отправился к Погодину, у которого не был с сентября, когда отвез ему два экземпляра моей диссертации. И самому мне было тяжело ехать к нему после поступка его на диспуте, да и ему хотел я дать время уходиться. Приехал, был принят ласково, сидел довольно долго; потом приехал в другой раз, был принят почти так же; в это самое время принесли ему с почты пакет, заключавший его похвальное слово Карамзину, допущенное наконец, после долгого раcсматривания и вычеркивания в Петербурге, к печати. Погодин очень обрадовался и вдруг обратился ко мне с такими словами: "Ну, теперь сердце мое полно, и я пользуюсь случаем объясниться с вами. Ваши два приезда ко мне произвели на меня приятное впечатление; я подумал: молодой человек еще не огрубел, но, скажите, разве хорошо вы со мною поступили?" - "Вы прежде скажите мне, что дурного сделал я в отношении к вам?" - отвечал я, и думал, что он войдет в объяснения относительно своего отстранения от кафедры; но какиe же обвинения я вдруг услышал: "Вы мне привезли экземпляр своей диссертации без всякой надписи, тогда как я видел, что другим вы надписали, - какому-нибудь Ефремову, и тому надписали". - "Но видели ли вы экземпляры моей диссертации у членов факультета?" - спросил я, - "ни у одного из них вы не найдете с надписью, ибо надписывать я имел право только тем, кому дарил, кому мог и не дать, тогда как лицам оффициальным, каковы члены факультета, я обязан был дать экземпляр; они получили экземпляры, так сказать, казенные, а не от меня в дар; вас я причисляю также к лицам оффициальным, ибо вы были экзаменатором; но скажу прямо: конечно, вы получили бы экземпляр с надписью очень для вас лестною, если бы не так поступили со мной, если бы черная кошка между нас не пробежала". - "А это хорошо с вашей стороны", - продолжал Погодин, - "начать первую лекцию и не сказать ни слова обо мне, вашем предшественнике?" - "Решительно в голову не пришло", отвечал я. Действительно, в голову не пришло, а если бы пришло, то я очутился бы в крайнем затруднении: что я мог сказать хорошeго о Погодине как о профессоре? Такие пустяки выставил против меня Погодин; относительно же первого дела, именно столкновения по кафедре, он не вдавался в подробности, сказал только: "Отец у вас священник: он должен был бы показать вам, как дурно вы со мною поступили". - "О, что касается до моего отца", - отвечал я, - "то, конечно, он сердился на вас гораздо больше, чем я сам: старик дождался единственного сына из-за границы, открылась возможность, чтоб этот сын остался при нем в Москве, на почетном и обеcпечивающем месте, и вдруг он слышит - вы, старый и не нуждающийся больше ни в каком месте человек, перебиваете место у его сына!?" Покричавши таким образом несколько времени, мы раcстались, впрочем, без горечи, и я продолжал иногда бывать у него.

    улыбалось, но в конце дачной жизни, в августе, неприятно поразила меня знаменитая Крыловская история.

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14