• Приглашаем посетить наш сайт
    Маяковский (mayakovskiy.lit-info.ru)
  • История России с древнейших времен.
    Том 21. Глава третья. Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1743 год. Страница 2

    II

    Относительно войны, оконченной Абовским миром, до нас дошло любопытное сочинение, неизвестно кем написанное, в форме разговоров между двумя солдатами. Во время стоянки армии у Аландских островов перед заключением мира солдат Симон говорил своему товарищу Якову:

    "Для чего мы столько долго в пустом месте стоим, где не можно на пищу ничего достать купить, да и вода самая нужная и нездоровая? А видим, по островам финского скота шатается много без пастухов, и жителей в деревнях нет, а брать его не велят, и от такова недовольствия в полках весьма больных умножилось, да и мрут, а главные наши командиры о довольстве нашем не стараются и в хорошие места не переводят; бог им судит! С великою бы мы охотою против неприятеля с ружьем померли, нежели ныне здесь от недовольствия. Если бы таким образом случилось шведам войти в наши российские места, то бы они по своей гордости и к нам зависти не точию скот наш не пощадили, но и жен и детей наших мучительски обругали и церкви осквернили, как то в прежде бывшую войну от них в Малороссии было. Разве мы скота их хуже? Яков: Фельдмаршал человек хотя и добрый, да так уже ему иного по старости лет и в ум не придет, а генералитет говорить о том опасаются, чтоб не досадить еще; подлинно мы знать не можем, каковы дела происходят в Стокгольме и на мирном конгрессе в Абове. СимонЯков только человек добрый. А как пришли под Гданск, тогда приехал к нам генерал-фельдмаршал Миних, природный немчин и не нашей веры, стал жестоко с нами, российскими солдатами и с офицерами, поступать и, не рассуждая о государственных наших убытках и о погибели нашего народа, во многие нехитростные тогда партии посылал, а паче под Вилборг, напившись пьян, лучших тогда изо всей армии гренадеров и мушкетеров ночью на приступ командировал, откуда малое число назад в лагерь пришли, да и то почти все переранены; и тут множество добрых солдат погубил, а пользы никакой не получил... С турками войну объявили и поручили главную армию в команду ему же, Миниху, а генерала Лессия пожаловали в фельдмаршалы и Азов брать послали. Вот стали у нас оба фельдмаршалы иноземцы, чего с начатия России и при милостивейшем отце нашем императоре Петре Великом не было. Пошли мы под командою его, Миниха, в Крым, вышли в степь пустую, и стал Миних российских людей перебирать, штаб - и обер-офицеров штрафовать, в солдаты без суда писать и самых старых и заслуженных полковников пред фрунтом армии под ружьем водить, а все за безделицу: увидит, что у офицеров галстук небелый или ненапудренный, а в степи кому на это смотреть... Вот Петра Великого законы начали уничтоживать... Провианту у нас уже ничего не стало; люди стали ослабевать и с голоду помирать; Миних на то ни на что не смотрит. Хотя многих мертвых старых солдат, пред собою лежащих, видит, никогда не сожалел, ибо не его крестьяне и не с его деревни взяты, а российских дворян он ни одного в свойстве себе не имеет - чего их жалеть? Не вечно думал в России жить, только бы ко двору о своих храбрых поступках реляцию сообщить и от того славу и богатство себе получить. И при дворе в то время кому было рассуждать? Главные правители - немцы, его други и родственники, а российских генералов, сенаторов они тогда за людей не почитали, того и смотрели, как бы кому голову отсечь, а по малой мере в ссылку сослать. О невозможности российских людей Он, Миних, и слышать не хотел и часто говаривал: "А, а батушка! у русских людей невозможности нет..." Дворяне бедные, которые в полках служили, так загнаны были, что уж ничего не желали, только бы сыскать дорогу в отставку, понеже их в чины не производил, а кого и производил, разве за недостатком немцев, и как он, Миних, так и прочие тогдашние генералы-немцы ругали их и обижали, дураками и скотом прозывали и до того довели, что в ином полку ни одного российского офицера не было, и откуда какой немчин приехал, пожалуй, его генералом, полковником, штаб-офицером, а по последней мере в капитаны, также в штатские чины; уже они всех российских дел управители стали, и в Курляндии гезелей и мясников немного осталось - все в офицерах. В Митаве случилось с нарочитым купцом мне говорить, и дошла речь до офицерства, он мне сказал: "У вас-де в армии бывших при мне гезелей и разночинцев больше дюжины в штаб-офицерах ныне служат: разве у вас российских достойных дворян не стало?" Симон: Скажи, пожалуй, были ли с ним, Минихом, в тех походах наши российские генералы и для чего ему, Миниху, о таких непорядочных поступках не говорили? Яков: Тогда с ним были почти все генералы-немцы, его союзники и единой веры, а именно: два Бирона, Левендаль и прочие, а российских полковых генералов один Румянцев, и хотя он человек добрый, храбрый и умный, свидетельствованный министр и любимый генерал-адъютант государя императора Петра Великого и ныне со шведами в Абове на конгрессе мир учинил; да что ему было делать? Вся пленипотенция Миниху предана: российских полковников расстреливал, а генералов в солдаты писал; Румянцев так от него всегда ожидал смертной напасти. В то время будучи в хотинском походе, призвал Миних к себе с прочими генерала Румянцева на консилиум; Румянцев намерению его прекословил, а предлагал о целости российского интереса, за то Миних так на него осерчал, что из палатки своей такого честного и верного человека нечестно выслал да неоднократно на него к двору писал и бездельные следствия за ним учинял; только сего доброго человека и Российского отечества сына за его правду и добрые дела от такого злоковарного человека сам бог закрыл и до погибели не допустил... После же оной турецкой войны, как объявили нам о кончине покойной императрицы Анны, а Бирона правителем Российского государства, так у меня, братец, по коже подрало, как медвежьим ногтем: вот теперь бедная Россия попала из лихорадки в горячку; прости, наша православная вера, церковные учители! И так десять лет почти молчали, а ныне уже и ничего говорить не будут. Прости, российское верное дворянство, Петром Великим наученное солдатство! Десять лет вы забыты и уничтожены были, а ныне конец вам и всем славным делам вашим приходит. Простите, от Петра Великого насажденные фабрики и мануфактуры и все премудрые науки: чужеземцы обладают! Вот скоро велят нам забыть законы и дела Петровы, а учинять новые интриги. Притом же и прочие мои братья, верные Российского отечества дети, сердечно и болезненно о том сожалели по законной наследнице государыне цесаревне Елисавете Петровне, еже ей-ей, братец, многажды со слезами воспомянули: не родителя ли ее все то, чем ныне иноплеменники владеют?.. Вот после того услышали вскоре, что Миних Бирона арестовал и в ссылку послал со всей его креатурой, в том числе и пруссак Бисмарк; а мы, российские солдаты, сошлись, между собою тихонько пошептали: стал гонить черт дьявола, и обоим не миновать; да рубил татарин татарина, а оба в России не надобны... Всемогущий бог коварные советы языков разоряет, духом своим святым возводит дух Петра Великого, живущий в дочери его; подал ей вырвать из чужих рук скипетр отца ее и избавить от насилия и обиды, учиненной российскому дворянству и всему народу, которых он, Петр Великий, научил и кровавым своим потом и трудами людьми учинил, которых прежние наши немецкие правители порицали, что нет из русских достойного ни одного человека и ни в какой чин не годны; а Петр Великий из своих природных россиян учреждал генералов-фельдмаршалов, генералов-адмиралов, министров, сенаторов и президентов, да интерес его в целости сохраняли и многими народами обладали".

    из Гамбурга, Киля и Стокгольма от Дании потребуют возвращения Шлезвига, что об этом толкует Бухвальд. Получив донесение об этом из Абова, Бестужев заметил: "Сии скоропостижные голштинские угрозы впутать могут в новую войну, которая без всякой прибыли удаления ради еще тяжелее прежней будет". Шведское правительство требовало, чтоб корабельный русский флот подался поближе к Зунду для воспрепятствования выходу датского флота и обеспечения переезда герцога-администратора в Швецию; требовало также, чтоб шедшая из Архангельска эскадра и бывшая в Зунде возвратилась в Немецкое море и крейсировала против Норвегии для воспрепятствования датскому транспорту, а зимовать она могла бы в шведской гавани Марштранде. На это Бестужев заметил: "Время позднее, разве людей поморить и флот разорить; к тому ж в чужой гавани кроме отваги (опасности) содержать зиму не в одни сто тысяч рублев станет". Румянцев и Любрас писали императрице: "Сколько мы из слов шведов здесь заключить могли, они не прочь, чтоб его имп. высочество (Петр Федорович) Голштинию Дании уступил, ибо они уже толковали, что по законам Римской империи греческой веры государь в Германии владеть не может; из этого видно, что шведы рады были бы этим способом датский двор удовлетворить и успокоить". Шведские уполномоченные в Абовене переставали толковать об опасности и требовать русской помощи; кроме флота стали требовать, чтоб Россия высадила в Швецию и сухопутное войско от семи до осьми тысяч не только против датчан, но и для поддержания внутренней тишины в Швеции; объявляли, что у них есть полки, на которые положиться нельзя, что датский двор полагает надежду, во-первых, на партию между крестьянами, которая непременно соединится с датским войском; во-вторых, на какую-то большую революцию в России, ибо датские министры сказали шведскому послу, стращавшему их силою России: "Правда, Россия сильна, но она привыкла к революциям, и он, посол, не знает, какая в ней скоро пере мена может последовать".

    Вследствие этих известий лица, которые прежде собирались для обсуждения мирных условий, 22 августа получили указ императрицы: "Понеже получили мы от наших полномочных министров из Абова реляции, что шведы в случае ныне чинимого от датчан к нападению приготовления просят нашей помощи: того для повелеваем по оной реляции иметь совет, что и как возможно делать к помощи шведам, и чтоб оное с нашею честью и интересом государственным сходно могло быть и чтоб оной совет учинить немедленно и нам донесть, ибо время коротко остается. Елисавет". Рассудили согласно подать ее величеству мнение: 1) не соизволено ль будет ныне 30 галер под командою генерала Кейта обратно отправить к Гельсингфорсу и быть им там до наступления больших холодов и тогда перейти к Ревелю и там зимовать. 2) Корабельному флоту под начальством адмирала Головина пробыть сентябрь в море, идти ему до Карлскроны и по возможности далее для соединения со шведским флотом и для прикрытия транспорта избранного наследника шведской короны, а в случае нападения датского флота на шведов защищать последних и никаких датских транспортов к шведским берегам не допускать. Но 3 сентября собрание уже решило: генералу Кейту с полками на галерах идти немедленно от Гельсингфорса к Стокгольму и там зимовать.

    21 ноября Корф имел аудиенцию у принца, который объявил ему, что он такой милости от императрицы не достоин, что к нему прислан он, Корф, с поздравлением и за свое настоящее положение после бога он должен благодарить одну императрицу; благодарность эту словами он изобразить не может и поручает себя императорской милости и покровительству. 30 ноября два русских полка, Ростовский и Казанский, имели торжественный вход в Стокгольм с музыкою и распущенными знаменами. Старый король выражал большое удовольствие, и все удивлялись бодрому и военно-храброму виду солдат, которые, несмотря на продолжительное и трудное пребывание на галерах, шли бодро и в хорошем порядке. Король говорил: "Я очень доволен, что прежде смерти имею счастье видеть перед собою и под своею командою войска столь могущественной и славной императрицы, и в случае нужды я никому не уступлю чести командовать ими". Получая от Корфа иКейта грамоту императрицы, король целовал ее.

    Бывшая до сих пор в гонении партия противников русской войны торжествовала и хотела упрочить свое торжество совершенным отстранением французского влияния как в Швеции, так и в России. Члены этой партии вместе с саксонским резидентом Вальтером уверяли Корфа, что Шетарди хвастается получением полного успеха в Петербурге милостью императрицы, но в то же время отзывается, что если Елисавета не захочет принять его внушений и проектов, то он знает средство свергнуть ее, как прежде помогал ее возведению на престол, хотя в последнем случае помогала ей более судьба, чем он, потому что ему, собственно, нужно было произвести в России внутренний раздор и замешательства. Шетарди же отзывался, что он в силу своего кредита при императрице поднял Бестужевых, Бреверна и Воронцова для привлечения их на французскую сторону; но так как они вместо благодарности за то, что он вывел их из грязи, не оказали никакого содействия его видам, то он будет стараться лишить их кредита и привести в немилость, и если можно, то лишит их доброго имени и жизни. Члены старой русской партии просили Корфа, чтоб к ним прислан был министр, который бы мог добрых патриотов защищать и подкреплять, а приверженцев Франции держать в узде. Добрые патриоты указывали на Михайлу Бестужева как человека, знающего французскую партию и интриги.

    Франция выдала Швецию, как прежде выдала Польшу, хотя, с другой стороны, надобно заметить, что во Франции никак не могли думать, что Швеция так позорно повела свои дела в Финляндии. Как бы то ни было, Франция не могла подать ей никакой помощи, потому что сама дурно вела свои дела в войне с Мариею Терезиею. Относительно севера Франции теперь оставалось одно - хлопотать при русском дворе, чтоб он не соединился с морскими державами для подания помощи королеве венгерской: относительно же Швеции стараться, или по крайней мере показывать вид, что старается, доставить Швеции наименее невыгодный мир под условием требуемого Россиею избрания Голштинского принца в наследники шведского престола. После отъезда Шетарди полномочным министром Франции в Петербурге остался Дальон. бывший в России и при Шетарди, знавший хорошо дела и людей. Но в Петербурге жалели о Шетарди. Императрица скучала, не ветречаясь более с человеком, который умел так забавлять своими шутками и рассказами; Лесток и Брюммер, разумеется, не упускали случая усиливать желание видеть снова веселого собеседника.

    молчать о назначении другого министра на место Дальона. Никаких домогательств, по-видимому, употреблять не было нужды: сам Шетарди охотно соглашался на возвращение. Амелот также, и, однако, проходили месяцы, а Шетарди не возвращался; быть может, мешало этому условие, без сомнения придуманное Бестужевым, что императрица не примет Шетарди в официальном значении, если в присланных с ним королевских грамотах ей не будет дан императорский титул. Медленность Шетарди оскорбила императрицу, так что она запретила Кантемиру настаивать на его возвращении в Россию. В январе 1743 года умер кардинал Флёри от старости и с горя, что Франция запуталась в войну, из которой не могла выйти с честью и пользою. Король объявил, что первого министра более не будет. Между тем у Кантемира с Амелотом шли важные объяснения относительно избрания наследника шведского престола; Амелот объявил, что Франция исключает только принца Гессен-Кассельского по преданности его англискому двору; всякий же другой принц будет одинаково приятен Франции; король особенно желает, чтоб его поведение в этом деле было приятно русской государыне, и потому было бы очень нужно дать поскорее сюда знать о ее намерениях. Кантемир доносил своему двору, что для Франции всего был бы приятнее принц Цвейбрюкенский, но если он невозможен, то она охотно признает и герцога епископа Любского. Кантемир старался сблизиться с генерал-контролером Орри по его сильному влиянию на дела. Орри заявил, что он всегда был в пользу дружбы Франции с Россиею, но теперь находит препятствие к этой дружбе в союзных договорах России с Англиею и королевою венгро-богемскою, также в запрещении русским подданным носить платье из богатых материй, что вредит французской торговле и, конечно, внушено англичанами. Кантемир возражал на это, что союзы России с иностранными державами суть союзы оборонительные, безо всякого предосуждения для третьей державы, что он сам, Орри, должен согласиться, как при нынешнем положении северный союз с Англиею выгоден для России, а союз с королевою венгерскою нужен для всего христианства для сдержания турецкого могущества; что же касается до запрещения употреблять богатые материи на платье, то оно основано на одной пользе русского народа и не есть следствие каких-нибудь чуждых внушений. Орри согласился с справедливостью этих объяснений и полагал, что нужно начать с трактата дружбы между Франциею и Россиею, а затем приступить к союзному или торговому.

    "Это я понимаю, - отвечал Амелот, - но вот чего не понимаю: русский двор находится с английским двором в более тесной связи, чем с здешним, и, несмотря на то, здешний двор готов содействовать желанию русской государыни, тогда как английский министр в Стокгольме не жалеет ни денег, ни трудов, чтоб не допустить до избрания епископа Любского: хотелось бы мне знать, каким образом русский двор в этом случае соглашается с английским?"

    Кантемир отвечал, что тут нет ничего удивительного: каждому государю естественно желать, чтоб избрание пало на человека, ему приятного, и разногласие в одном деле не ведет еще к нарушению согласия в других, если для достижения своих целей дворы употребляют только добрые услуги. Амелот спросил также, будет ли дело избрания соединено с делом примирения, потому что в таком случае желаемая Россиею особа, смотря по мирным условиям, может надеяться успеха, и если бы условия были выгодны для шведского двора, то он бы, Амелот, стал советовать шведскому министерству не отлагать избрания епископа Любского. Кантемир отвечал, что не знает, намерена ли императрица связать эти два дела, но, сколько может судить, не думает, чтоб она намерена была дорого купить избрание епископа Любского. При этом Кантемир писал своему двору: "Из всех этих часто повторяемых внушений Амелота я заключаю: первое, что из боязни усиления партии принца Гессен-Кассельского стараются тревожить русский двор и заставить его препятствовать английскому проекту: второе, что желали бы здесь каким-нибудь образом восстановить свой кредит в Швеции, соединив дело примирения с делом избрания, в надежде, что таким способом можно будет шведскому двору доставить более выгодные условия, и в последнем отношении я признаю согласным с русскими интересами не подавать Амелоту никакой надежды; хотя я замечаю теперь в здешнем министерстве лучшее расположение к России, однако я остаюсь при прежнем своем мнении, что во всех поступках французского министерства преследуется одна своя польза, определяемая врожденным народу высокомыслием; следовательно, легко будет отложить дело вступления в союз с здешним двором, учтиво избегая по этому делу объяснений с министрами. Здешнее лучшее расположение к России происходит от дурного состояния здешних дел или от желания разлучить Россию с прочими державами. По первому обстоятельству мне кажется, что. каковы бы ни были поступки русского двора, здешний принужден сносить их терпеливо, да и жалобы его можно принимать равно душно".

    После заключения Абовского мира Кантемир писал: "Насколько ваше императорское величество больше славы получает и насколько основывается тишина в государстве вашем и безопасность на будущее время, настолько двор здешний менее доволен такою удачею вашею, ибо, с одной стороны, предусматривается, что кредит французский на севере должен очень убавиться, а с другой - боиться, что ваше величество получаете возможность помочь королеве венгерской, что было бы верхом здешних несчастий. Этому страху я должен приписать усиленное внимание ко мне здешнего министерства. Состояние здешних дел столь плохо, что никакими усилиями не могут привести в безопасность свои границы; государство истощено деньгами и людьми, военные силы недостаточны, министерство слабое и для таких важных действий неспособное, генералы неискусные, народ бедный и недовольный. король пренебрегает делами".

    В августе Кантемир обедал у генерал-контролера Орри, который, заведя речь о движении короля датского против Швеции. сказал: "Принимая во внимание слабость короля датского и отсутствие всякой надежды на помощь какой-нибудь иностранной державы, надобно опасаться, что он надеется на какую-нибудь революцию в России. О такой революции приходят слухи со всех сторон, как уже ее величеству отсюда много раз было сообщено, и я считаю нужным еще повторить, чтоб ее величество обратила должное внимание на эти слухи". Кантемир отвечал, что он получил от своего двора доказательство ложности всех этих слухов. Извещая об этом разговоре, Кантемир писал: "Прежние поступки здешнего двора не позволяют мне допустить, чтоб подаваемые отсюда известия о предстоящей революции в России происходили от здешнего доброго расположения к вашему величеству. Известно, каковы были всегда здешние происки против наших интересов при Порте: в Швеции и других местах по смерти кардинала Флёри злоба здешняя прекратилась бы, если бы ваше величество совершенно предались в здешние руки, как тогда, и надежду имели; но теперь нельзя ожидать никаких знаков здешней благосклонности, когда здесь почти уверены, что Россия к будущей весне присоединит свое войско к войску союзников королевы венгерской; следовательно, здешние сообщения о революции делаются или для того, чтоб, заставив ваше величество заботиться о внутренней тишине государства, отнять у вас охоту присоединиться к союзникам королевы венгерской, или отвратить от себя всякое подозрение, в случае если б действительно в России произошла какая-нибудь смута".

    верные сведения, а никак не петербургские советники императрицы, которые издалека не могут иметь ясного понятия о делах. Бестужев намекал на Лестока и Брюммера, к которым, естественно, примыкал и Дальон, пользовавшийся по старой памяти расположением императрицы. В начале июля Дальон доносил своему правительству следующее: "29 июня был бал, на котором ее величество мне рассказывала, что она, гуляя накануне в своем саду, встретила гвардейского солдата, который подошел к ней со слезами на глазах и объявил, что разглашается, будто бы она своих верных подданных хочет оставить и уступить корону племяннику своему. Я, говорила Елисавета, никогда в таком удивлении не была и сказала солдату, что это совершенная ложь и позволяю ему каждого, который станет то же говорить, застрелить, хотя бы то и фельдмаршал был. Она рассказывала это и г. Брюммеру, который ей представил, что подобные разглашения имеют одну цель - возбудить несогласие между нею и великим князем; из этого видно, как нужно приставить к молодому принцу таких людей, на которых она могла бы совершенно положиться. А я ей сказал, что этот слух носится уже недели с три".

    Дальон хвалился своему правительству, что он вместе с Брюммером и Лестоком имел важное влияние на решение шведских дел, невзирая на кредит Бестужевых и интриги английского посланника Вейча. "Мы все проекты о супружестве между епископом Любским и английскою принцессою опровергаем. Господа Брюммер и Лесток мне сказали, что они недавно склонили царицу писать принцу, чтоб он не думал более об этом браке. Оба по моему наущению и собственным выгодам удвояют усилия, чтоб низвергнуть Бестужевых; они с нетерпением ожидают возвращения уполномоченных из Абова, которые должны открыть довольно тайн и неправильных поступков; намерение Брюммера и Лестока состоит в том чтоб по низвержении Бестужевых поручить заведование иностранными делами генералу Румянцеву, господину Нарышкину, который уже сюда едет, и князю Кантемиру, которого возвратят из Франции". Действительно, камергер Семен Нарышкин, посланник в Лондоне, был отозван оттуда; но Кантемира, страдавшего смертельною болезнью, возвратить не успели. Уведомляя свой двор об уменьшении кредита обер-гофмаршала Мих. Петр. Бестужева, Дальон писал: "Кредит гофмаршала, правда, много упал, но он опять поднимется; это такой человек, которого поневоле надобно будет чрез неприятелей его погубить, или же он в этом государстве будет играть важную игру". В половине августа Дальон доносил: "Царица имеет твердое намерение поддерживать в Швеции принца Голштинского, хотя нет таких способов, каких бы вице-канцлер тайно не употреблял, чтоб удержать ее от серьезного вмешательства в дело, но голос его и шайки его уже очень слаб теперь. В случае перемены в министерстве генерал Румянцев будет иметь большое участие в новых распоряжениях, и хотя он сам по себе не склонен к французам, но можно обнадежиться его женою, интриганкою и очень ловкою госпожою. Вейч уже начинает за ней ухаживать".

    "Голос Бестужева и его шайки очень слаб теперь". Отчего же произошла эта слабость?

    в Петергоф, хотя лошади уже были приготовлены; ночью по улицам разъезжали патрули. Прошло три дня в беспокойном ожидании; наконец 25 числа, в пятом часу пополуночи, генерал Ушаков, генерал-прокурор князь Трубецкой и капитан гвардии Григорий Протасов арестовали подполковника Ивана Лопухина, сына бывшего генерал-кригс-комиссара Лопухина, близкого человека к Левенвольду и попавшего под опалу вместе с ним; к матери Ивана Лопухина Наталье приставлен караул, и письма их запечатаны. В тот же день спрошены были доносчики - поручик лейб-кирасирского полка Бергер, родом курляндец, и майор Фалькенберг - и объявили следующее: поручик Бергер сказал, что 17 числа был он в вольном доме, где был также и подполковник Иван Степанов Лопухин; из вольного дома пошли они в дом к Лопухину, где хозяин наедине жаловался ему на свою обиду: "Был я при дворе принцессы Анны камер-юнкером в ранге полковничьем, а теперь определен в подполковники, и то не знаю куда; канальи Лялин и Сиверс в чины произведены; один из матросов, а другой из кофешенков за скверное дело. Государыня ездит в Царское Село и напивается, любит английское пиво и для того берет с собою непотребных людей... ей наследницею и быть было нельзя, потому что она незаконнорожденная. Рижский караул, который у императора Иоанна и у матери его, очень к императору склонен, а нынешней государыне с тремястами канальями ее лейб-компании что сделать? Прежний караул был и крепче, да и сделали, а теперь перемене легко сделаться; если б и тогда Петру Семеновичу Солтыкову можно было выйти, то он бы и сам ударил в барабан; за то его тогда и от двора отрешили. Будет чрез несколько месяцев перемена; отец мой писал к матери моей, чтоб я никакой милости у государыни не искал, поэтому и мать моя ко двору не ездит, да и я, после того как был в последнем маскараде, ко двору не хожу". Идучи с Бергером 21 числа мимо дома фельдмаршала князя Трубецкого, Лопухин бранил последнего, также принца Гессен-Гомбургского, и говорил: "Нынешняя государыня больше любит простой народ, потому что сама просто живет, а большие все ее не любят".

    По доносу Фалкенберга Лопухин говорил: "Нынешние управители государственные все негодные, не так как прежние были Остерман и Левольд, только Лесток - проворная каналья. Императору Иоанну будет король прусский помогать, а наши, надеюсь, за ружье не примутся". На вопрос Фалкенберга, скоро ли это будет, отвечал: "Скоро будет". Фалкенберг при этом сказал ему, что когда дело благополучно кончится, то он бы его вспомнил, и Лопухин обещал вспомнить. Фалкенберг спросил: "Нет ли кого побольше, к кому бы заранее забежать?" На это сначала Лопухин ничего не отвечал, только пожал плечами; но потом сказал, что австрийский посланник маркиз Ботта императору Иоанну верный слуга и доброжелатель.

    В тот же день Лопухин был допрошен в присутствии Ушакова, Трубецкого и Лестока и повинился: "Говорил в поношение ее величества, что изволит ездить в Царское Село для того, что любит английское пиво кушать; я же говорил, что ее величество до вступления родителей ее в брак за три года родилась; и те слова употреблял, что под бабьим правлением находимся, а больше того никаких поносительных слов не говорил, а учинил ту продерзость, думая быть перемене, чему и радовался, что будет нам благополучие, как и прежде". Относительно Ботты Лопухин заперся и сказал: "Фалкенберг говорил: "Должно быть, маркиз Ботта не хотел денег терять, а то бы он принцессу Анну и принца выручил". - И я против того молвил, что может статься". После очной ставки с доносителями Лопухин во всем повинился. От него потребовали, чтоб открыл все о злых умыслах; он попросил времени обдумать и на другой день, 26 июля, сказал: "В Москве приезжал к матери моей маркиз Ботта, и после его отъезда мать пересказывала мне слова Ботты, что он до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе Анне. Ботта говорил, что и прусский король будет ей помогать, и он, Ботта, станет о том стараться. Те же слова пересказывала моя мать графине Анне Гавриловне Бестужевой, когда та была у нее с дочерью Настасьею. Я слыхал от отца и матери, как они против прежнего обижены: без вины деревня отнята, отец без награждения отставлен, сын из полковников в подполковники определен".

    "Маркиз Ботта ко мне в дом езжал и говаривал, что отъезжает в Берлин; я его спросила: зачем? Конечно, ты что-нибудь задумал? Он отвечал: так хотя бы я что и задумал, но об этом с вами говорить не стану. Слова, что до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе Анне, я от него слышала и на то ему говорила, чтоб они не заварили каши и в России беспокойств не делали и старался бы он об одном, чтоб принцессу с сыном освободили и отпустили к деверю ее, а говорила это, жалея о принцессе за ее большую ко мне милость. Ботта говорил также, что будет стараться возвести на русский престол принцессу Анну, только я на это ему, кроме объявленного, ничего не сказала. Муж мой об этом ничего не знал. С графинею Анною Бестужевою мы разговор имели о словах Ботты, и она говорила, что у нее Ботта то же говорил". Лопухину допрашивали в ее доме.

    Допросили графиню Анну Гавриловну Бестужеву, жену Михайлы Петровича (вдову Ягужинскую, урожденную графиню Головкину). Та сказала только: "Говаривала я не тайно: дай бог, когда бы их (Брауншвейгскую фамилию) в отечество отпустили!" Но дочь ее, Настасья Ягужинская, подтвердила показание Лопухиной. После этих допросов Ивана Лопухина, его мать и Бестужеву посадили в крепость, а дочь Бестужевой оставили в доме под караулом. В крепости Наталья Лопухина призналась: "Такие разговоры Ботта и при муже моем держал, и как мы его подлиннее допрашивали, то он отозвался: вот захотели, чтоб я вам, русским, и о том рассказал! Причем меня и выбранил".

    "Ох, Натальюшка! Ботта-то и страшен, а иногда и увеселит". 27 июля поручик Машков объявил, что Лопухин говорил ему: "Сказывал матери моей Александр Зыбин, что принцессу скоро отпустят в отечество брауншвейгское, а с нею и прежний ее штат, в том числе и молодого Миниха; я для того и от службы отбываю, что, как это сделается, и я при ней по-прежнему буду камер-юнкером. Не бойся, Машков! Может быть, принцесса по-прежнему будет здесь, и тогда счастье получим. А ежели принцесса освобождена не будет, то надеюсь, что война будет; а когда меня пошлют, то я драться не буду, а уйду в прусское войско: разве мне самому против себя драться? Думаю, что и многие драться не станут". На другой день призван был к допросу Зыбин и сказал: "О принцессе и принце от Натальи Лопухиной я слыхал: она их жалела и желала, чтоб им быть по-прежнему; от таких слов я ее унимал, говоря, что я могу от них пропасть, на что она сказала: разве тебе будет первый кнут?"

    В тот же день была очная ставка Бестужевой с Лопухиными, и Бестужева призналась во всем, что показали Лопухины. 29 июля были допрошены конной гвардии вице-ротмистр Лилиенфельд, того же полка адъютант Степан Колычов и жена камергера Лилиенфельда Софья Васильевна. Двое первых не показали ничего нового; Софья Лилиенфельд объявила: "С маркизом Боттою я встречалась в домах Бестужевой и Лопухиной и слышала, как он с сожалением говорил, что принцесса неосторожно жила, отчего и правление потеряла, всегда слушалась фрейлины Юлии, на что мы ему отвечали, что то совершенная правда, сама она принцесса пропала и нас погубила, в подозрение нынешней государыне привела. Говаривали при мне графиня Бестужева с Лопухиной, что ее величество непорядочно и просто живет, всюду беспрестанно ездит и бегает. Говаривали про принцессу: лучше б нам было, когда б она была; может быть, это и сделается, а когда не сделается, то хотя б ее отпустили". Софья Лилиенфельд оговорила камергера князя Сергея Васильевича Гагарина, но тот во всем заперся, равно как и камергер Лилиенфельд. Иван Лопухин поднят был на дыбу и получил одиннадцать ударов, но не прибавил ничего больше к своему показанию. 11 августа его снова пытали, дали 9 ударов, и опять никаких новых признаний.

    "Маркиз Ботта у меня часто бывал и говаривал о принцессе, что лучше б и покойнее было, если б она оставалась правительницею, а теперь такие беспорядки происходят, министров прежних всех разослали, после императрица будет о них и тужить, да взять будет негде; на это и я говорил, что правда, но говорил, что и тогда было не совсем хорошо, завладали было немцы, потому что принцесса никуда не выхаживала. Что ее величеством я недоволен и обижен, об этом с женою своею я говаривал и неудовольствие причитал такое, что безвинно был арестован и без награждения рангом отставлен; а чтоб принцессе быть по-прежнему, желал я для того, что при ней мне будет лучше, а что присягу свою презрел, в том приношу мою пред ее величеством вину. Говорил я про сенаторов, что ныне путных мало, а прочие все дураки, что дела не делают и тем приводят ее величество народу в озлобление. Когда император Петр II скончался, тогда меня призвали фельдмаршал князь Голицын, князь Дмитрий Голицын да фельдмаршал князь Долгорукий и спрашивали, не подписывал ли его величество какой духовной? И я сказал: не видал. И притом они имели рассуждение, кого выбрать на престол, и сперва говорили о царице Евдокии Феодоровне, что она уже стара, потом о царевнах Екатерине и Прасковье, что их нельзя, сказав некоторые слова непристойные; потом о ее величестве молвил из них, помнится, фельдмаршал князь Долгорукий, что она родилась до брака, и за тем, и за другим, сказав еще некоторые непристойные слова, выбрать нельзя, и потом положили намерение к выбору императрицы Анны". 17 августа Степан Лопухин был поднят на дыбу, висел десять минут и ничего нового не сказал. Потом подняты были на дыбу жена его Наталья и графиня Бестужева и также не прибавили ничего к прежним показаниям.

    Следователи спрашивали императрицу, что Софья Лилиенфельд больна (беременна) и потому нужно ли делать ей очную ставку с оговоренными ею? Елисавета собственноручно написала: "Сие дело мне пришло в память, когда оная Лилиенфельдова жена показала на Гагарина и жену его, то надлежит их в крепость всех взять и очную ставкою производить, несмотря на ее болезнь, понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутов и наипаче жалеть не для чего, лучше чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодов ждать".

    Кроме упомянутых лиц привлечены были к делу князь Иван Путятин, подпоручик Нил Акинфов, дворянин Николай Ржевский. Учрежденное в Сенате генеральное собрание (в котором были и духовные лица: троицкий архимандрит Кирилл, суздальский епископ Симон, псковский епископ Стефан) 19 августа положило сентенцию: Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву казнить смертью, колесовать, вырезав язык. Ивана Мошкова, Александра Зыбина, князя Ивана Путятина, Софью Лилиенфельд казнить смертью - Мошкова и Путятина четвертовать, Зыбину и Лилиенфельд отсечь голову за то, что, слыша опасные разговоры, не доносили. Камергера Лилиенфельда за нерадение о том, что слышал от жены, лиша всех чинов, сослать в деревню; вице-ротмистра Лилиенфельда, подпоручика Акинфова и адъютанта Колычова определить в армейские полки; дворянина Ржевского высечь плетьми и написать в матросы. Императрица изменила эту сентенцию таким образом: троих Лопухиных и Анну Бестужеву высечь кнутом и, урезав языки, послать в ссылку; Мошкова и Путятина высечь кнутом, Зыбина - плетьми и послать в ссылку, Софью Лилиенфельд, пока не разрешится от бремени, не наказывать, а только объявить, что велено ее высечь плетьми и послать в ссылку. Имение всех означенных конфисковать. Прочим учинить по сентенции, только Ржевского написать в матросы без наказания. Экзекуция учинена была на публичном месте, перед коллежскими апартаментами. В Сибири сосланных держали под караулом; на содержание давали каждому в день по рублю; но Ивану Лопухину, Мошкову и Путятину давали по 50 копеек; для прислуги при Степане Лопухине с женою было отправлено четыре человека, двое мужчин и две женщины, из них один повар; при Анне Бестужевой и Софье Лилиенфельд - по четыре человека при каждой, при Зыбине - два человека, при Иване Лопухине, Мошкове и Путятине - по одному; прислуга получала по десяти копеек на день.

    их? Маркиз Ботта - посланник венгерской королевы.

    В сентябре Ланчинский изложил канцлеру Улефельду причины неудовольствия своего двора на маркиза Ботту. Улефельд, выслушав все молчаливо и с печальным лицом, сказал: "Никак я этого не ожидал: как государственный канцлер, имея в руках все реляции маркиза Ботты, могу засвидетельствовать, что он ревностно исполнял и исполняет инструкции королевы относительно дружественных и союзнических чувств ее к вашей государыне; в его реляциях не видно ни малейшего неудовольствия или злого намерения, о происшествиях же рассказывает просто, как что было". Ланчинский отвечал, что жалоба не на реляции, а на богомерзкие, неоднократные в конфидентных обхождениях имевшиеся разговоры, на предерзостные слова, ругательные выражения и злостные намерения, которые должны быть исследованы в Берлине. Улефельд возражал, что надобно и другую сторону выслушать, знатного ранга персон. Несколько времени спустя Улефельд объяснил Ланчинскому, что королева очень огорчена неудовольствием императрицы, которой дружбу особенно ценит и старается поддерживать союзнические обязательства; но маркиза Ботту до выслушания от него ответа ни обвинить, ни оправдать не может, в чем полагается на правосудие императрицы. Ланчинский отвечал, что, по имеющимся достовернейшим доказательствам, Ботта оправдаться не может.

    В октябре Ланчинский имел разговор с самою королевой. Жалобным голосом начала речь Мария Терезия: "Неприятели мои для повреждения нашей с российскою императрицею дружбы нанесли на маркиза Ботту затейные, но тяжкие вины; а он человек разумный; как он мог так постыдно вмешиваться в Петербурге во внутренние дела?" Ланчинский отвечал, что его государыня никак бы не поверила известиям о таких поступках Ботты, если б не были ей представлены ясные доказательства. Королева возразила: "Что касается доказательств, то преступники из страха могли насказать на Ботту, а другое нанесено от моих неприятелей, и как мне им пожертвовать, не выслушавши его оправданий? И в Константинополе, и в Швеции усердно старалась я в пользу вашей императрицы: однако неприятели своими ковами и внушениями явно берут верх". Граф Улефельд говорил Ланчинскому, что в Париже делу Ботты радуются больше, чем победе своего войска, и хвалятся, что теперь могут разрушить дружбу и союз между Россиею и Австриею.

    оправдывали Ботту и нарекали на русский двор, который вопреки справедливости выставил его виновным в манифесте о преступлении Лопухиной. Циркуляр возбудил сильное раздражение в Петербурге, что видно из рескрипта императрицы к Ланчинскому:

    "Мы никак не могли думать, чтоб старание оправдать Ботту зашло в Вене так далеко, что отложили в сторону всякое уважение к нам и над нашею собственною особою захотели выместить за мнимую несправедливость, оказанную Ботте. Партия, кажется, неравная - мы и маркиз Ботта; однако Ботту во что бы то ни стало хотят оправдать, тогда как невинность его и несправедливость нашей жалобы основывается на одном - на установленной при венском дворе беспорочной репутации маркиза; повреждение этой репутации считается нарушением всех естественных народных прав, тогда как оскорбление нашей высочайшей особы поставляется очень легким делом. Невинность Ботты в Вене доказывается: 1) приобретенною репутациею; 2) данными ему от королевы указами; 3) свидетельством берлинского двора и обстоятельствами тамошнего министерства Ботты; 4) отсутствием письменных улик; против маркиза имеются только допросные речи некоторых преступников, которые будто по принуждению, по интригам и пристрастью или в надежде избежать тяжкого наказания весьма легко могли быть приведены к ложному оговору. Что касается первого пункта, то мы не хотим оспаривать прежних услуг маркиза Ботты; утверждаем только одно, что у нас он мало старался о поддержании своей великой репутации, ибо он не только при прежнем здесь правлении довольно известным и явным образом во многие интриги против нас вмешивался, но продолжал такой же способ действия и после нашего законного вступления на престол. Мы никогда не сомневались, что данные ему от королевы указы и инструкции предписывали ему совершенно другой способ действия; но это его нисколько не оправдывает, напротив, подвергает наказанию; что касается его поведения при прусском дворе, то, по объявлению последнего, хотя маркиз Ботта и не сделал самому королю никаких обвиняющих его предложений, однако в разговорах с другими очень часто отзывался о необходимой вскоре революции в России. Наконец, относительно недостаточности доказательств вины, взятых из допросных речей, которые могли быть вынужденны, мы приказали объявить венскому двору, что мы сами при допросах присутствовали и сами можем засвидетельствовать, что они происходили в должном порядке и ни малейшего принуждения или каких-нибудь других неправильностей не было; думаем, что такое свидетельство и положительное обнадеживание может идти за достаточное доказательство. Остается недостаток письменного изобличения; но во многих случаях виновные изобличаются и без письменных свидетельств; а с другой стороны, и письменные свидетельства не всегда бывают свободны от возражений и споров; следовательно, в письменных уликах необходимости нет, особенно в настоящем случае, когда содержание советов у Ботты и его сообщников было так опасно, что нельзя ожидать собственноручных писем от Ботты, а если бы они были, то сообщники его не могли их сохранять; также нельзя предполагать, чтоб Ботта вел переписку с своими сообщниками, когда он мог иметь с ними довольно частые свидания, да и все дело состояло только в безбожных и достойных наказания расположениях, желаниях, разговорах и советах, ибо все такие интриги были и всегда будут бессильными произвести в нашей империи прямую против нас революцию; мы считаем Ботту достойным наказания за предерзостные и возмутительные разговоры и советы против нашей особы и величества, причем он был не только участником, но и главнейшим руководителем. Нам было бы приятно, если б венский двор, прекратя всякие проволочки и сомнительные обнадеживания, дал краткий и точный ответ о своих намерениях, какого удовлетворения мы должны от него ожидать".

    Но в Вене не хотели спешить таким решительным ответом и говорили Ланчинскому, что королева связана уложениями, из которых выступить не может; по делу Ботты наряжена судная комиссия, и если бы можно было предвидеть заранее, что маркиз будет обвинен, то королеве было бы очень приятно наказанием его освободиться от такого неприятного дела и удовлетворением русской императрицы получить продолжение ее дружбы: для королевы особа одного из подданных ничего не значит! Но что если бы комиссия оправдала Ботту? В здешнем уголовном праве определено, во сколько могут обвинить человека показания разыскиваемых лиц, а Ботту надобно судить по здешним, немецким правам. Он присягает, что имел дозволенные сношения только с двумя женщинами, со стариком Лопухиным более пяти или шести раз в доме его не говорил, а с молодым никогда, в доме Лилиенфельда более одного раза в год не был, а других людей, замешанных в дело, не знает. Собственное свидетельство императрицы принимается с должным уважением; но возлагается надежда на мудрое рассуждение ее величества, что преступники и в присутствии своих государей осмеливаются говорить неправду для облегчения себе наказания и что те, которых маркиз Ботта вовсе не знал, разумеется, могли сказать только неправду.

    В Вене говорили, что в Париже делу Ботты радуются больше, чем выигранному сражению. Кантемир писал императрице: "Министерство здешнее вложило себе в мысль, что после открытия вредных и богомерзких умыслов маркиза Ботты здешний двор должен всеми способами искать, чтоб тем обстоятельством (от которого по меньшей мере холодности меж вашим имп. величеством и королевою венгерскою ожидают) пользоваться, и при таких обстоятельствах присутствие Шетардиево при дворе вашего имп. величества признавают весьма нужным". Шетарди отправился тайком в Россию, и Кантемир писал: "Тому его потаенному отсюда отъезду весь город со мною дивится, и всем такой его поступок кажется чрезвычайным".

    надобно стараться поднять в Швеции прежнее министерство. "Чрез это, - говорил он, - наша партия усилится естественными друзьями для наилучшего успеха наших желаний. Король прусский очень беспокоится, слыша о нашей дружбе с вами". Английский министр в Петербурге Вейч объявил министрам императрицы, что его король готов действовать в Швеции заодно с Россиею, но должно соблюдать большую осторожность в таком деликатном деле, как предложение наследника вольным шведским чинам, чтоб не придать этим силы французской партии; надобно поступать не торопясь и прежде всего составить себе сильную партию. О браке между епископом Любским и английскою принцессою не сказал ни слова. В Англии хотели прежде всего знать, будет ли жених иметь состояние; Картерет говорил Нарышкину, что когда епископа Любского выберут в наследники шведского престола, то великий князь Петр Федорович должен ему уступить хотя часть голштинских земель, потому что как шведский наследник епископ больше пяти или шести тысяч ефимков годового содержания не получит. Нарышкин отвечал, что об этом уведомит голштинский посланник, который скоро приедет в Лондон, так как прежде назначенный в Англию Бухвальд отправился в Стокгольм. Относительно издержек в Швеции, необходимых для составления сильной партии в пользу епископа Любского, Нарышкин объявил, что Россия денег не пожалеет. Но дело шло не об одних деньгах: в Англии не понравились мирные условия, предложенные сначала русскими уполномоченными в Абове; здесь желали, чтоб Россия легкими условиями достигла мира и избрания своего кандидата в наследники шведского престола и, таким образом освободившись от войны, могла вмешаться в европейские дела согласно видам Англии.

    "Уступками вы можете достигнуть желаемого; но если вы доведете шведов до крайности своими запросами, то принудите их отдаться Дании". Нарышкин отвечал, что нельзя ожидать соединения двух народов, так страшно ненавидящих друг друга, как шведы и датчане; России же необходим Ботнический залив. Картерет продолжал: "От всего сердца желаем, чтоб ваши дела на Севере окончились поскорее; со стороны Персии и Турции вы безопасны, в Европе Россия могла бы играть важную роль, помогая королеве венгерской вместе с нами; а Франция всеми силами будет стараться, чтоб ваши дела не оканчивались". Наконец, Картерет просил Нарышкина донести императрице, что гофмаршал великого князя Брюммер переписывается с Нолькеном и эта переписка приводит в негодование друзей России и Англии; кроме того, Бухвальд обнаруживает холодность к английскому посланнику в Стокгольме, ласкает французскую партию, дает ей деньги; та деньги берет, но действует не в его пользу. При следующих свиданиях с Нарышкиным Картерет продолжал твердить: "Лучше б вам не делать больших запросов, а заключить мир прочный; можно иметь хорошую границу и без всей Финляндии". Когда Нарышкин указывал на датские вооружения, имевшие целью поддерживать избрание кронпринца Датского в наследники шведского престола, и требовал для удержания Дании посылки английской эскадры в Балтийское море, то Картерет отвечал: "Если б Франция послала свою эскадру в Балтийское море, то мы тотчас бы велели своей за нею следовать; а Дания не страшна, ее намерения химерические; захочет ли она возобновить калмарский союз без Финляндии? Ей дорого станет кормить Швецию без этого герцогства; это было бы все равно как взять жену без приданого; притом Дании объявлено от нас, что если она нападет на Россию, то мы по союзу с последнею пошлем нашу эскадру. Мир с Швециею и избрание епископа Любского зависят от императрицы: если будет отдана вся Финляндия, то сейчас же будет избран епископ, а если по реку Кюмень, то мир будет заключен, но в наследники шведы выберут, кого хотят". Когда Нарышкин настаивал, чтоб английскому посланнику в Копенгагене посланы были указы увещевать датское правительство оставаться в покое, то Картерет отвечал с неудовольствием: "Ведь мы знаем, что надобно делать в таких случаях: наши интересы предписывают нам быть всегда с Россиею, только нам неприлично стращать Данию".

    Когда Нарышкин объявил королю Георгу о заключении мира со шведами, то король с благосклоннейшим лицом отвечал: "Надеюсь, что я ничего не испортил в этом важном деле, когда присоветовал ее величеству уступить большую часть завоеванной Финляндии для истинного блага России, ибо ее величество имеет и без того довольно земли; а если бы опоздали заключить мир, то в короткое время был бы избран принц Датский". Лорд Картерет говорил: "Хотя французы вам на нас и наносят, будто мы хотели войну затягивать, но вашим министрам довольно известно, что если мы решались вашему двору в чем поперечить, то одними советами прекратить как можно скорее войну пристойными уступками. Прежде вашего проекта о наследстве шведском для голштинского принца мы прочили это наследство принцу Кассельскому; но когда узнали ваше намерение, то я не так прост был, чтоб трудиться над невозможным делом. Для вас нет ничего выгоднее, как усиливать свою торговлю дружбою с нами, потому что у вас много всякой-всячины, кроме денег; с другой стороны, для своей безопасности от турок вы должны скреплять союз с королевою венгерскою". Мы видели, что дело шло о браке епископа Любского, теперь наследного принца Шведского, на английской принцессе Луизе; но в то время как шли выборы епископа Любского и мирные переговоры в Або, Луизу просватали за наследного принца Датского, что не могло быть приятно русскому двору, особенно вследствие датских движений, грозивших Швеции и Голштинии.

    У Нарышкина по этому случаю было объяснение с Картеретом, который с обычной своей бесцеремонностью говорил: "Шлюсь на всех: что может быть лучше, как выдать принцессу Луизу за принца Датского? Он самодержавный, а у епископа Любского нет никакой земли; Россияне захочет сделать его самодержавным или полновластнее, чем нынешний король; у него самого немного денег, а Швеция большого содержания ему не даст. Если б он и другую нашу принцессу взять захотел, то надобно знать наперед, какое содержание ему будет даваться". На замечание Нарышкина, что содержание будет достаточное, Картерет возразил: "Разве вы половину будете давать, а шведы не очень богаты. Мы в датском браке ничего не ищем, кроме приличного мужа для нашей принцессы; это дело чисто семейное, мы от этого не будем ни больше любить, ни больше ненавидеть датский двор; вот он теперь просит 80000 фунтов стерлингов, а мы не намерены дать больше 40000, т. е. более нашего обыкновенного приданого... Дивлюсь я, чего вы боитесь: что вам Дания может сделать! Изволила б императрица заключить договор с королевою венгерскою да вступила с нами в союз для ее обороны: этим закрепится согласие с нами в истинную славу ее императорского величества... Я уверен, что Дания ничего не сделает против России; только претензии великого князя (Петра Федоровича) на Шлезвиг ее беспокоят, оттого и все эти шумные приготовления - все для сохранения Шлезвига: хотят побудить Швецию, чтоб она просила великого князя отказаться от своих претензий. Может быть, и Франция ее подучает".

    врагам Бестужевых удобный случай низложить их, что Шетарди спешит в Россию, чтоб ускорить низвержение Бестужевых, порвать английский союз и отдать Россию в руки Франции. Вейч писал Картерету по поводу лопухинского дела: "Я вижу, что неприятели обер-гофмаршала Бестужева усильно стараются вплести его в несчастье жены. Если они в своих происках успеют, то мне очень горько будет видеть, что императрица лишится советов чрезвычайно искусного и честного министра, Он и брат его, вице-канцлер, присоветовали императрице в начале ее царствования не принимать французской медиации в шведских делах. Обер-гофмаршалу объявлено, чтоб он остался на своем загородном дворе до окончания дела жены, а вице-канцлеру императрица продолжает по-прежнему оказывать милость, ибо весь двор хорошо знает, что он сильно противился браку обер-гофмаршала на графине Ягужинской и что этот брак произвел холодность между обоими братьями".

    О стараниях погубить Бестужевых видно из письма Дальона к Амелоту от 20 августа: "Я ни на одну минуту не выпускаю из виду погубления Бестужевых. Господа Брюммер, Лесток и генерал-прокурор Трубецкой не меньше моего этим занимаются. Первый мне вчера сказал, что готов прозакладывать голову в успехе этого дела. Князь Трубецкой надеется найти что-нибудь, на чем бы мог поймать Бестужевых; он клянется, что если ему это удастся, то уже он доведет дело до того, что они понесут на эшафот свои головы". Не в одном Петербурге, и в Стокгольме усердно трудились над погибелью Бестужевых. Картерет писал Вейчу: "Французы теперь в Стокгольме стараются достать фальшивые экстракты из допросов Гилленштерна на последнем сейме и прибавить к ним такие вещи, которые должны повредить господину Бестужеву. Так как они хотят эти фальшивые документы переслать императрице, то вы уведомьте об этом тамошнее министерство и употребите все средства для открытия такого наглого и ужасного обмана. Отправленные в Петербург шведские депутаты получили инструкцию: сначала разными лестными предложениями склонять Бестужевых к французской стороне; если же увидят, что успеть в этом нельзя, то употреблять всякие интриги и раздать до 100000 рублей, которые Франция заплатить хочет, чтоб подкопать кредит Бестужевых".

    убеждена в невинности и верной службе обоих братьев; Разумовский и Воронцов были за них; за них был и самый видный из архиереев, новгородский архиепископ Амвросий Юшкевич, успевший приобресть значительный вес при дворе набожной Елисаветы. Когда увидали, что из лопухинского дела Бестужевы выходят чисты, то Лесток начал внушать императрице, что если жена обер-гофмаршала будет наказана, то мужа ее и его брата необходимо будет переместить на такие должности, где бы они не имели возможности отмстить. Елисавета возразила, что она знает верность и привязанность к себе обоих братьев, да и другие люди убеждены в том же относительно их. Последние слова взорвали Лестока, и он решился сказать, что он знает только одного человека, который защищает Бестужевых, - это именно Воронцов; но Воронцов по молодости своей не в состоянии судить об этом деле, и потому на его свидетельства нельзя полагаться. Елисавета передала об этой выходке Воронцову, а тот - Бестужеву. Лесток не унялся и несколько раз подступал к императрице с своими внушениями против Бестужевых, но всякий раз Елисавета выпроваживала его.

    Защищаемый от Лестока Разумовским и Воронцовым, вице-канцлер нашел средство собственной защиты и нападения на врагов во вскрытии и переводе с цифирного языка депеш иностранных министров и получаемых ими от своих дворов рескриптов - средство, разумеется, не придуманное самим Бестужевым, но заимствованное от западных соседей. Почт-директор Аш и академик Тауберт трудились над дешифровкою депеш; вице-канцлер извлекал нужные ему места, снабжал их своими примечаниями и подносил императрице. Разумеется, главное внимание его было обращено кроме депеш Дальона на депеши Мардефельда, потому что он сильно подозревал Пруссию во враждебных замыслах против России, и на депеши Нейгауза посла императора Карла VII, императора милостью Франции и Пруссии и потому тесно связанного с этими обеими державами. Вскрыта и прочтена была депеша Нейгауза, в которой он писал императору по поводу лопухинского дела, что обер-гофмаршал Бестужев может быть удален от двора, тогда как он по уму своему управляет всеми поступками брата вице-канцлера. На это последний заметил: "Вице-канцлер, не видав брата своего 22 года, от 1720 по 1742, собственным своим умом министерство свое управлял". Нейгауз доносил своему двору, что вице-канцлер совершенно предан Австрии и Англии. Бестужев замечает: "Сие злоумышленное внушение Нейгаузу учинено весьма уповательноот подобно такого, который не устрашится дерзнуть и у самой ее и. в-ства против своего знания и совести оклеветать, якобы он, вице-канцлер, от королевы венгерской подкуплен. Всеведущему единому все откровенно, какие и более оклеветания учинены и еще продолжаются. Оный да буди вскоре судиею и воздателем всякому по делам его".

    все способы для установления доброго согласия между нею и императором Карлом. На это Бестужев заметил: "Прусский двор всеми удобь вымышленными способы старается, чтоб российско-императорский с римско-императорским двором соединить, дабы чрез оное российско-императорский двор у древних союзников в подозрение, а наконец и в несогласие привесть и оным в тайных своих предвосприятиях пользоваться". В каких тайных предвосприятиях Бестужев подозревал Пруссию, видно из письма его к барону Черкасову от 30 апреля 1743 года: "От стороны турецкой можно быть спокойным, а ежели Франция намерена какую в России впредь диверсию учинить, не было бы то учинено королем прусским, на которого подлинно надлежит смотреть недреманным оком... Он может подкупить курляндское шляхетство, чтоб выбрали герцогом брата его; а если прусский король в шведскую войну не вмешается, то Дания вместе и с Франциею не опасны".

    Из депеш Нейгауза открылось, что его поддерживали Брюммер и Лесток, из которых последний пересказывал ему отзывы императрицы о его действиях. Бестужев заметил по этому поводу: "Вместо того что было надлежало о всем том, что Нейгаузен Лестоку и Брюммеру открыл, верно ее и. в-ству донести, а они напротив того, против своей совести, что от ее и. в-ства ни слышали, ему, Нейгаузену, и другим иностранным министрам сообщали".

    Но Бестужеву очень трудно было бороться с Фридрихом II, который умел пользоваться случаем для приобретения расположения императрицы. Как только в Берлине получено было известие о вскрытии лопухинского дела, Фридрих писал своему министру Подевильсу: "Надобно воспользоваться благоприятным случаем; я не пощажу денег, чтоб теперь привлечь Россию на свою сторону, иметь ее в своем распоряжении; теперь настоящее для этого время, или мы не успеем в этом никогда. Вот почему нам нужно очистить себе дорогу сокрушением Бестужева и всех тех, которые могли бы нам помешать, ибо когда мы хорошо уцепимся в Петербурге, то будем в состоянии громко говорить в Европе".

    удивлялся медленности и нерадению, с каким поступают в таком важном деле; советовал, что если Елисавета хочет иметь наследника престола великого князя Петра в своих руках, то б не женила его на принцессе из могущественного дома, а, напротив, из маленького немецкого дома, который обязан будет императрице своим счастьем. Так как Ботта после Бреславского мира переведен был своим двором из Петербурга в Берлин, то Фридрих по поводу лопухинского дела потребовал от Марии Терезии, чтоб она отозвала Ботту и от прусского двора. Этот поступок был представлен Мардефельдом в Петербурге как доказательство самого сильного сочувствия его короля к Елисавете, и та была очень довольна. Если верить донесениям Мардефельда, она торжественно за столом сказала, что прусский король - наисовершеннейший монарх в свете. Мардефельд догадывался, что его депеши прочитываются, и страшно сердился, забывая, что Бестужев в этом отношении брал себе за образец "наисовершеннейшего монарха в свете". Он писал к своему двору: "Все выходящие из здешней империи письма продолжают вскрывать. Надеюсь, что те, которые в моих письмах нюхают, со временем сами носом в грязь попадут. Я бы этому только смеялся, если бы плуты не причитали мне то, что читают в письмах членов своей шайки. Я не драчлив и не задорлив, но со временем, удостоверившись, кто этим промышляет, проколю каналью шпагою".

    "Шетарди непременно преодолеет всех своих политических соперников и оставит их с длинным носом. Он у меня обедал и нынешним вечером будет ужинать". Императрица приняла очень хорошо своего старого знакомого и приятного собеседника, хотя приняла его как простого дворянина, ибо, не привезши грамот от короля с императорским титулом для Елисаветы, он, как тогда выражались, должен был остаться бесхарактерным, т. е. не мог получить значения как посланник. Скоро после его приезда императрица послала ему розгу, велевши сказать, что он должен быть наказан, как маленький ребенок, за неосторожную игру с порохом. Шетарди действительно перевязал себе руку, объявляя, что обжег ее порохом. Но все знали, что рука болела у него не от пороха. Никто не был так взбешен приездом Шетарди, как Дальон, потому что видел в нем человека, который оттеснит его на задний план, порвет начатую им работу и в случае успеха выставит одного себя его виновником. Дальон не мог сдержать своей досады и, явившись к Шетарди, начал делать ему выговоры, зачем он возвратился в Россию, где его весь народ ненавидит; Воронцов пересказал Бестужевым все, что он, Шетарди, говорил об них дурного, потому он не может надеяться никакого успеха, и он, Дальон, один может здесь служить с пользою для Франции. Шетарди вспылил и с своей стороны начал попрекать Дальона не очень честными делами. Дальон крикнул в ответ, что Шетарди - каналья; Шетарди дал ему пощечину, Дальон бросился на него с обнаженною шпагою, Шетарди схватил ее, чтоб удержать удар, и обрезал себе руку; прибежали слуги и развели борцов; но рука долго не заживала у маркиза.

    Эта история, впрочем, нисколько не отняла у Шетарди возможности действовать заодно с Брюммером, Лестоком и Мардефельдом против Бестужевых. Но и вице-канцлер принимал свои меры. 23 декабря во время доклада вице-канцлер подал императрице просьбу:

    "От самого почти начала даже до сего времени обретаясь при вашего имп. в-ства всемилостивейше поверенных мне делах, принужден от неприятелей моих, не знаю, по какой-либо злобе или с зависти, претерпевать мерзкие нарекания и разные богу противные оклеветания, иногда якобы я закуплен был от Австрии, иногда от Англии подкуплен, а иногда, смотря по обстоятельствам, вашему интересу противным, то и от датчан. Однако ж те же мои неприятели должны и принуждены по совести своей сами признавать, что при божеском благословении еще до сего времени как в европейских, так и в азиатских мне поверенных делах ничего нигде нимало не упущено или бы пренебрежено было... Дерзновение взял к вашим монаршеским стопам себя повергнуть всеподданнейше, прося от таких оклеветаний, что и в бывшую богомерзкую конспирацию меня приплетают, монаршескою своею властью оборонить, повелеть о том исследовать, от кого в какое время и какие о мне произведены ни были... И по таким злоумышленным внушениям ежели ваше имп. в-ство какое обо мне сумнение или недоверенность возыметь соизволите, то какого успеха в делах можно ожидать, ибо я не токмо в превеликую оттого робость приведен буду, но и все от чистого моего сердца произносительные труды и усердствования весьма отвергнуты и в ничто превращены будут". Просьба была подана для вызова уверений, что никакого сумнения и недоверенности возыметь не будет соизволено. Уверения, конечно, были даны, потому что Бестужев остался в прежнем значении. Бестужев оставался теперь один, потому что брат его, обер-гофмаршал, вследствие дела жены должен был на время оставить двор и Россию; но он отправился за границу с дипломатическим поручением, отправился в Берлин, самый важный пост, где мог всего успешнее своими наблюдениями охранять интересы России и свои собственные.

    И русские министры, и послы иностранные с надеждою и страхом ехали в Москву, где императрица намерена была прожить 1744 год. В древней столице должен был решиться вопрос, кто победит - Шетарди или Бестужев, - вопрос, занимавший всю Европу.

    Раздел сайта: